Все о тюнинге авто

Николай Караменов. Литературные родители Павла Смердякова. Комментарии

Карамазовых, воспитанник и Кутузовых. Это один из главных героев романа — имя его вынесено в названия шести глав: кн. 3, гл. VI «Смердяков»; кн. 5, гл. II «Смердяков с гитарой»; кн. 11, гл. VI «Первое свидание со Смердяковым», гл. VII «Второй визит к Смердякову», гл. VIII «Третье, и последнее, свидание со Смердяковым»; кн. 12, гл. VIII «Трактат о Смердякове».

Федор Павлович Карамазов однажды в пьяном виде и на спор «приласкал» городскую юродивую Лизавету Смердящую, которая через несколько месяцев пробралась во двор его усадьбы, родила ребенка в бане и умерла. Мальчика взяли на воспитание лакей Григорий и его жена, у которых как раз умер их ребенок, дали имя Павел, по отчеству его все стали звать (когда подрос) Федоровичем (как бы подтверждая-узаконивая отцовство Федора Павловича), а «говорящую» фамилию от прозвища матери ему придумал сам старик Карамазов. подробно представляет читателю Смердякова в первой «персональной» главе: «Человек еще молодой, всего лет двадцати четырех, он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик или чего-нибудь стыдился, нет, характером он был напротив надменен и как будто всех презирал. <...> Воспитали его Марфа Игнатьевна и Григорий Васильевич, но мальчик рос "безо всякой благодарности", как выражался о нем Григорий, мальчиком диким и смотря на свет из угла. В детстве он очень любил вешать кошек и потом хоронить их с церемонией. Он надевал для этого простыню, что составляло вроде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мертвою кошкой, как будто кадил. Все это потихоньку, в величайшей тайне. Григорий поймал его однажды на этом упражнении и больно наказал розгой. Тот ушел в угол и косился оттуда с неделю. "Не любит он нас с тобой, этот изверг, — говорил Григорий Марфе Игнатьевне, — да и никого не любит. Ты разве человек, — обращался он вдруг прямо к Смердякову, — ты не человек, ты из банной мокроты завелся, вот ты кто...". Смердяков, как оказалось впоследствии, никогда не мог простить ему этих слов. Григорий выучил его грамоте и, когда минуло ему лет двенадцать, стал учить священной истории. Но дело кончилось тотчас же ничем. Как-то однажды, всего только на втором иль на третьем уроке, мальчик вдруг усмехнулся.
— Чего ты? — спросил Григорий, грозно выглядывая на него из-под очков.
— Ничего-с. Свет создал Господь Бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день?
Григорий остолбенел. Мальчик насмешливо глядел на учителя. Даже было во взгляде его что-то высокомерное. Григорий не выдержал. "А вот откуда!" — крикнул он и неистово ударил ученика по щеке. Мальчик вынес пощечину, не возразив ни слова, но забился опять в угол на несколько дней. Как раз случилось так, что через неделю у него объявилась падучая болезнь в первый раз в жизни, не покидавшая его потом во всю жизнь. <...> Вскорости Марфа и Григорий доложили Федору Павловичу, что в Смердякове мало-помалу проявилась вдруг ужасная какая-то брезгливость: сидит за супом, возьмет ложку и ищет-ищет в супе, нагибается, высматривает, почерпнет ложку и подымет на свет. <...> Федор Павлович, услышав о новом качестве Смердякова, решил немедленно, что быть ему поваром, и отдал его в ученье в Москву. В ученье он пробыл несколько лет и воротился сильно переменившись лицом. Он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца. Нравственно же воротился почти тем же самым как и до отъезда в Москву: все так же был нелюдим и ни в чьем обществе не ощущал ни малейшей надобности. Он и в Москве, как передавали потом, все молчал; сама же Москва его как-то чрезвычайно мало заинтересовала, так что он узнал в ней разве кое-что, на все остальное и внимания не обратил. Был даже раз в театре, но молча и с неудовольствием воротился. Зато прибыл к нам из Москвы в хорошем платье, в чистом сюртуке и белье, очень тщательно вычищал сам щеткой свое платье неизменно по два раза в день, а сапоги свои опойковые, щегольские, ужасно любил чистить особенною английскою ваксой так, чтоб они сверкали как зеркало. Поваром он оказался превосходным. Федор Павлович положил ему жалованье, и это жалованье Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч. Но женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почти недоступно. <...> Раз случилось, что Федор Павлович, пьяненький, обронил на собственном дворе в грязи три радужные бумажки, которые только что получил и хватился их на другой только день: только что бросился искать по карманам, а радужные вдруг уже лежат у него все три на столе. Откуда? Смердяков поднял и еще вчера принес. "Ну, брат, я таких как ты не видывал", — отрезал тогда Федор Павлович и подарил ему десять рублей. Надо прибавить, что не только в честности его он был уверен, но почему-то даже и любил его, хотя малый и на него глядел так же косо, как и на других, и все молчал. Редко бывало заговорит. Если бы в то время кому-нибудь вздумалось спросить, глядя на него: чем этот парень интересуется и что всего чаще у него на уме, то право невозможно было бы решить это, на него глядя. А между тем он иногда в доме же, аль хоть на дворе или на улице случалось останавливался, задумывался и стоял так по десятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а так какое-то созерцание...»

Весьма колоритен портрет Смердякова уже перед самой смертью, когда навестил его в больнице Иван Карамазов: «С самого первого взгляда на него Иван Федорович несомненно убедился в полном и чрезвычайном болезненном его состоянии: он был очень слаб, говорил медленно и как бы с трудом ворочая языком; очень похудел и пожелтел. Во все минут двадцать свидания жаловался на головную боль и на лом во всех членах. Скопческое, сухое лицо его стало как будто таким маленьким, височки были всклочены, вместо хохолка торчала вверх одна только тоненькая прядка волосиков. Но прищуренный и как бы на что-то намекающий, левый глазок выдавал прежнего Смердякова. "С умным человеком и поговорить любопытно", — тотчас же вспомнилось Ивану Федоровичу...»

Именно это вспомнилось не случайно: как раз разговор Смердякова с «умным» Иваном на недомолвках, с намеками, подтекстом и породил в лакее уверенность, что Иван Федорович хочет смерти их отца, подтолкнул Смердякова на убийство Федора Павловича. Кончает Смердяков жизнь добровольно — в позорной петле. Но, с другой стороны, своей самоказнью он как бы искупает часть своей вины. Смердяков проходит свое «горнило сомнений», пребывая в атеизме, но мучаясь подсознательно без веры, и в этом отношении он является зеркалом-двойником атеиста Ивана Карамазова. А в целом и общем четвертый из братьев, лакей Смердяков, — это воплощенный соблазн и грех Карамазовых. Главное отвратительно-«смердящее», из-за чего в первую очередь имя этого лакея стало нарицательным, заключено во фразе-убеждении, высказанной им своей «зазнобе»: «Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна...» Этой же , которой Смердяков позволил питать надежды насчет себя и в доме которой потом повесился, он в саду под гитару вещал о том, как хорошо было бы для России, если б ее завоевал Наполеон в 1812 году...

Смердяков — один из пяти героев-эпилептиков Достоевского (наряду с , и ): его «своевременный» припадок играет в сюжете, в фабуле романа существенную роль. Прямым же предшественником Смердякова в мире Достоевского был лакей .


Libmonster ID: RU-13011


В обвинительной речи прокурора (глава "Обзор исторический" двенадцатой книги "Братьев Карамазовых") читатель дважды встречается с одним и тем же выражением - "поле чисто": "Он (Митя. - Г. Г.)... стремится на наблюдательный пост <...> и там узнает, что Смердяков в падучей, что другой слуга болен, - поле чисто, а "знаки" в руках его - какой соблазн"; "и вот он в отцовском саду, - поле чисто, свидетелей нет, глубокая ночь, мрак и ревность (курсив мой. - Г. Г.)" (15, 134, 135).

В этом контексте понятие "поле" - лишь место удачно сложившихся для преступника обстоятельств. Оно вторгается в речь прокурора из юридического словесного арсенала: одно из значений понятия "поле" в Толковом словаре Даля - "судебный поединок и место его". 1

Но для читателя "Братьев Карамазовых" с этим понятием уже давно (с третьей книги романа - "Сладострастники") сопрягается глубочайшая духовная проблема, внутренне мотивирующая признания Мити младшему брату в трех главах "Исповедь горячего сердца...": "...дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей"; "Из мерзостей, с поля, загаженного мухами, перейдем на мою трагедию, тоже на поле, загаженное мухами" (14, 100, 101).

Корневые истоки образных мотивов, связанных с понятием "поле", относятся ко времени самых тревожных размышлений Достоевского об утрате связующих начал внутри русского общества, к середине 1870-х годов. 2 Анатомия тактики, позволяющей силам разъединяющим одерживать победы, раскрывается писателем в третьей главе январского выпуска "Дневника писателя" за 1876 год (раздел "Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей, если только это черти").

1 Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4т. СПб.; М., 1882. Т. 3. С. 258.

2 См. об этом: Галаган Г. Я. Проблема лучших людей в наследии Достоевского (1873 - 1876)// Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1996. Т. 12. С. 99 - 107.

Г. Я. Галаган, 2001

Цель совокупной устремленности этих сил определяется Достоевским так: "Идея их царства - раздор", доводящий людей "до нелепости, до затмения и извращения ума и чувств" (22, 34). Путь достижения цели тщательно продуман: раздавить человека "камнями, обращенными в хлебы" (22, 35), и усмирив его - устранить возможность человеческого бунта. И далее, предостерегая читателей от последствий недооценки разрушительной энергии духа зла, Достоевский продолжает: "...пишут, что духи глупы (то есть черти, нечистая сила <...>). Так судить - чрезвычайная ошибка <...> Политики они глубокие и идут к цели самым тонким и здравым путем <...>, что, если черти, приготовив поле и уже достаточно насадив раздор, вдруг захотят безмерно расширить действие и перейдут уже к настоящему, к серьезному? Это народ насмешливый и неожиданный, и от них станется (курсив мой. - Г. Г.)" (22, 33, 34, 36).

Профессионально обусловленное суждение прокурора "поле чисто" (т. е. подготовлено для роковых событий) вводится в речь его Достоевским, чтобы высветить радикальное несходство между живой мятущейся душою обвиняемого и мертвой душою обвинителя, слепо идущего вслед за тем, кто подготовил поле для событий преступной ночи.

А поле это было подготовлено достаточно искусно: в саду Карамазова совершились не только страшные, но и странные события. Мотивы двери и перелезания (через какую-либо преграду) - важнейшие в ряду метафорических символов Евангелия - оказались функционально измененными (убийца входит в двери, а неповинный в крови отца перелезает через забор 3). Ср. в Евангелии от Иоанна: "Я семь дверь: кто войдет Мною, тот спасется, и войдет и выйдет, и пажить найдет" (10, 9); "Истинно, истинно говорю вам: кто не дверью входит во двор овчий, но перелазит инде, тот вор и разбойник" (10, 1); "Вор приходит только для того, чтобы украсть, убить и погубить" (10, 10).

Кто же подготовил поле для страшных и странных событий в саду Карамазова?

Слуга (а по всей вероятности, и сын Федора Павловича) Павел Смердяков страдал эпилептическим заболеванием, был нелюдим и молчалив, надменен в отношениях с окружающими и, казалось, всех презирал. В нем с детства проявилось своеволие. Ребенком он вешал кошек и тайно хоронил их "с церемонией" (14, 114), имитируя церковное прощание с усопшими. А немного позднее -

3 См. об этом подробнее: Галаган Г. Я. Сад Федора Павловича Карамазова // Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 2000. Т. 15. С. 327 - 333. Там же см. о роли мотивов двери и забора в ходе предварительного дознания и суда.

вопросом, поставившим в тупик Григория, прекратил знакомство со Священной историей, вынес безапелляционный приговор "Вечерам на хуторе близ Диканьки" и "Всеобщей истории" Смарагдова. Но одновременно, задолго до событий, побудивших рассказчика взяться за перо, еще во "время оно" (свидетельство Григория - 15, 97), Смердяков обрел репутацию чрезвычайно честного человека: он нашел и вернул Карамазову три потерянные им радужные кредитки.

Мотив честности Смердякова в романе - сквозной: свидетельства Мити (14, 11), повествователя (14, 116), самого Федора Павловича (14, 122), Григория (15, 97), прокурора, назвавшего Смердякова "высокочестным от природы" (15, 137).

Функциональное значение этого мотива раскрывается из признаний Смердякова Ивану (глава "Третье, и последнее, свидание..."): "...я Федора Павловича, так как они мне единственно во всем человечестве одному доверяли, научил пакет <...> с деньгами в угол за образа перенесть <...>. А здесь все теперь поверили, что будто бы под тюфяком лежали. Глупое рассуждение-с" (15, 62).

Репутация честного человека, обретенная Смердяковым, явилась весомым аргументом в системе обвинений Мити, позволивших совершиться судебной ошибке (см.: 15, 137).

Помимо честности, в которую старший Карамазов уверовал раз и навсегда, он ценил в своем лакее (будучи чревоугодником) и другое качество - его необычайные кулинарные способности. Эти достоинства слуги объединяются Федором Павловичем в главе "За коньячком": "...не украдет он, вот что <...> кулебяки славные печет" (14, 122). Заметим здесь, что обучение на повара в Москве было спровоцировано самим Смердяковым, неожиданно проявившим необычайную брезгливость к еде (14, 115).

Рассказчику важно подчеркнуть и еще одну особенность Смердякова (давшую знать о себе задолго до приезда Ивана в Скотопригоньевск) - поражавшую всех и объяснению не поддающуюся его сосредоточенность на чем-то никому непонятном. Поскольку суждение рассказчика об этой особенности Смердякова важно для последующего анализа, приведем его почти полностью: "...он иногда в доме же, аль хоть на дворе, или на улице, случалось, останавливался, задумывался и стоял так по десятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а так какое-то созерцание. У живописца Крамского есть одна замечательная картина под названием "Созерцатель": изображен лес зимой, и в лесу, на дороге, в оборванном кафтанишке и лаптишках стоит один-одинешенек, в глубочайшем уединении забредший мужичонко, стоит и как бы задумался, но он не думает, а что-то "созерцает" <...> а спросили бы его, о чем он это стоял и думал, то наверно бы ничего не припомнил, но зато наверно бы затаил в себе то впечатление, под которым находился во время своего созерцания. Впечатления же эти ему дороги, и он наверно

их копит, неприметно и даже не сознавая, - для чего и зачем, конечно, тоже не знает: может, вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим, скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может быть, случится и то, и другое вместе. Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков, и наверно тоже копил впечатления свои с жадностью, почти сам еще не зная зачем" (14, 116 - 117).

Ко времени встречи с Иваном "впечатлений" в душе Павла Смердякова за долгие годы накопилось немало. И не ими ли объясняются прикованность его внимания к среднему из братьев Карамазовых с его идеей вседозволенности и психологический конфликт в сознании последнего при неожиданном столкновении с "необъятностью" оскорбленного самолюбия этого созерцателя и его все возраставшей "отвратительной и особой" фамильярностью (14, 243)? Расположение Ивана к слуге заменяется нараставшею ненавистью, а затем - отвращением к нему.

Характер впечатлений, копившихся Смердяковым, во многом проясняется из речи его за обедом у Федора Павловича. Внешне обращенная к Григорию (в связи с сообщением последнего о подвиге Фомы Данилова 4), а внутренне - к Ивану, эта речь совсем не полемический экспромт. В ней - безусловное желание Смердякова заявить о себе как о личности, продуманность кощунственных мотивировок, опора на, казалось бы, очень далекую от него терминологию. Вот несколько извлечений из этой речи: "Григорий Васильевич, <...> рассудите сами, что раз я попал к мучителям рода христианского в плен и требуют они от меня имя Божие проклясть и от святого крещения своего отказаться, то я вполне уполномочен в том собственным рассудком, ибо никакого тут и греха не будет <...> Рассудите сами, Григорий Васильевич. Ибо едва только я скажу мучителям: "Нет, я не христианин <...>" как тотчас же я самым высшим Божиим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви святой отлучен <...> так даже, что в тот самый же миг-с - не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен <...>. А коли я уж не христианин, то, значит, я и не солгал мучителям <...>. Ибо я уж был самим Богом совлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла <...> Рассудите сами, Григорий Васильевич, <...> я уповаю, что, раз усомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью" (14, 117 - 120).

4 Фома Данилов - унтер-офицер 2-го Туркестанского батальона, взятый в плен кипчаками и погибший в Маргелане 21 ноября 1875 года. В "Дневнике писателя" за 1877 год (январский выпуск, глава первая, раздел "Фома Данилов, замученный русский герой") Достоевский писал, что пострадавший за веру и проявивший необычайную нравственную силу, Фома Данилов - "эмблема России, всей России, всей нашей народной России, подлинный образ ее" (25, 14).

Обратим внимание на реплику Федора Павловича во время речи Смердякова: "Ах ты, казуист <...> иезуит смердящий, да кто же тебя научил?" (14, 119). И здесь же отметим касающееся Ивана замечание повествователя: "Смердякова <...> он наблюдал с чрезвычайным любопытством" (там же).

Спокойствие, уверенный взгляд, фамильярная улыбка (14, 244) Смердякова, с которыми встречается Иван вскоре после этого обеда, словно подавляют волю последнего: "На скамейке у ворот сидел <...> лакей Смердяков, и Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душе его сидел лакей Смердяков и что именно этого-то человека и не может вынести его душа <...> хотел было он пройти <...> молча и не глядя на Смердякова в калитку, но Смердяков встал со скамейки, и уже по одному этому жесту Иван Федорович вмиг догадался, что тот желает иметь с ним особенный разговор. Иван Федорович поглядел на него и остановился, и то, что он так вдруг остановился и не прошел мимо, как желал того еще минуту назад, озлило его до сотрясения. С гневом и отвращением глядел он на скопческую испитую физиономию Смердякова с зачесанными гребешком височками и со взбитым маленьким хохолком. Левый чуть прищуренный глазок его мигал и усмехался, точно выговаривая: " Чего идешь, не пройдешь, видишь, что обоим нам, умным людям, переговорить есть чего". Иван Федорович затрясся: "Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак!" - полетело было с языка его, но к величайшему его удивлению, слетело с языка совсем другое:

Что батюшка, спит или проснулся? - тихо и смиренно проговорил он, себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно, сел на скамейку. На мгновение ему стало чуть не страшно, он вспомнил это потом. Смердяков стоял против него, закинув руки за спину, и глядел с уверенностью, почти строго" (14, 244).

Неизменны спокойствие и фамильярность Смердякова и в трех его последних свиданиях с Иваном. Свидание первое: соглашаясь поговорить с Иваном, он "снисходительно, как бы поощряя сконфузившегося посетителя" (15, 43), спрашивает его о времени приезда. "Солидно помолчал", "спокойно полюбопытствовал" (15, 44) - так подчеркивается рассказчиком полная психологическая независимость Смердякова в диалоге с собеседником. Свидание второе: Иван мгновенно замечает брошенный на него взгляд Смердякова - "решительно злобный, неприветливый и даже надменный: "чего, дескать, шляешься <...> зачем <...> опять пришел?"" (15, 50). К дерзкому взгляду Смердякова добавляется наглость его тона: "...в голосе его даже послышалось нечто твердое и настойчивое, злобное и нагло-вызывающее" (15, 51). Чуть позже этот тон называется рассказчиком "самодовольно-доктринерским" (15, 53). Свидание третье: нисколько не удивившись приходу Ивана, Смердяков встретил его "длинным, молчаливым", "исступленно-нена-

вистным взглядом" (15, 58) и уставился на него не с презрением, а почти "с какою-то уже гадливостью" (15, 59).

Завершая признание в преступлении, Смердяков произносит: "Заранее все обдумано было" (15, 66).

На столе в комнате Смердякова (глава "Третье, и последнее, свидание...") Иван увидел толстую книгу в желтой обертке. Желая скрыть от посторонних глаз украденные деньги, Смердяков накрывает ею (пренебрегая грязным носовым платком) три пачки радужных сторублевых кредиток. От начала и до конца признаний Смердякова о подготовке и совершении преступления книга продолжает лежать на украденных деньгах. Иван машинально читает ее название "Святого отца нашего Исаака Сирина слова" 5 (15, 61).

Читатель не может не вспомнить, что эта книга на страницах романа уже упоминалась. Говоря о преимущественном интересе Григория (после захоронения сына) к божественному, рассказчик отмечает, ссылаясь на свидетельство Марфы Игнатьевны: "...добыл откуда-то список слов и проповедей "богоносного отца нашего Исаака Сирина", читал его упорно и многолетне" (14, 89).

Из этого свидетельства очевидно, во-первых, что книга преподобного Исаака Сирина многие годы находилась во флигеле Григория, где с момента рождения жил и Смердяков, и, во-вторых, - что Достоевскому важно было обратить внимание читателя как на поучения Исаака Сирина, озаглавленные понятием "Слово" (с последующим обозначением темы), так и на приложение к тексту поучений - "список слов", своего рода тематический указатель (большею частью проаннотированный) основных проблемно- смысловых реалий каждого из 91-го "Слова" подвижника. Это приложение сопровождает творения Исаака Сирина, изданные Оптиной пустынью в 1854 году, 6 в расширенном составе повторяется в издании 1858 года, 7 становясь основой для "Алфавитного указателя..." последующих изданий "Слов подвижнических" в России. Название

5 Книга одного из отцов церкви, христианского подвижника и писателя VII в. Исаака Сирина "Слова подвижнические" имелась в библиотеке Достоевского. Л. П. Гроссманом указывается год издания имевшейся у Достоевского книги - 1858-й (Гроссман Л. Семинарий по Достоевскому: Материалы, библиография, комментарий. М.; Пг., 1922. С. 45).

6 См.: Святого отца нашего Исаака Сирина епископа бывшего ниневийского Слова духовно-подвижнические, переведенные с греческого старцем Паисием Величковским / Издание Козельской Введенской пустыни. М., 1854. (Приложение). С. 1 - 68. В одном из списков библиотеки Достоевского, составленном А. Г. Достоевской и хранящемся в рукописном отделе ИРЛИ, указано, что в его библиотеке имелось именно это издание.

7 Иже во Святых отца нашего Аввы Исаака Сириянина подвижника и отшельника, бывшего епископа Христолюбивого града Ниневии Слова подвижнические. М., 1858. С. 621 - 655.

приложения - "Алфавитный указатель предметов, находящихся в книге Святого Исаака Сирина".

И многолетнее нахождение "Слов подвижнических" во флигеле Григория, и то обстоятельство, что эту книгу, положенную на украденные деньги, Смердяков убирает с них, лишь заканчивая свои признания, - знаковы. И невольно побуждают задуматься о ее значении в работе Достоевского над образом Смердякова.

В приведенном выше суждении рассказчика о созерцании и созерцателях, зрительно отсылающем читателя к картине Крамского, отмечается различие между созерцанием и размышлением. О "мужичонке" в зимнем лесу с картины Крамского: "...стоит один- одинешенек <...> стоит и как бы задумался, но он не думает, а что-то "созерцает"" (14, 116). О Смердякове: "Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а так какое-то созерцание" (там же).

Рассказчику важно подчеркнуть вместе с тем, что те впечатления, "под которыми <...> во время своего созерцания" (14, 117) человек находится, не исчезают бесследно. Они затаиваются в душе созерцателя и копятся им. Порою - с жадностью, хотя и неизвестно зачем. Но характер этих впечатлений самым решительным образом влияет на возможные действия созерцателя в будущем.

Понятие созерцание связано с глубинным пластом духовного наследия Исаака Сирина. С издания "Слов подвижнических" в 1858 году оно включается в состав "Алфавитного указателя...". 8 В тематической аннотации к этому понятию обозначены важнейшие аспекты многократных возвращений подвижника к толкованию состояния созерцания.

Для самого Достоевского, присутствие в указателе понятия созерцание ничего нового сообщить не могло. О внимании Исаака Сирина к проблеме созерцания он знал из текста поучений подвижника. И конечно же, именованием "созерцатель", полученным от рассказчика, Смердяков обязан не "Алфавитному указателю...", а проблемному пласту поучений, в котором речь идет о "созерцании призрачном" как следствии "растления" человека "бесовскими мечтаниями", 9 о воздействии "бесовских мечтаний" на помыслы человека (ср.: "Враг знает, что победа человека, и одоление его <...> производится помыслом его и совершается в краткое мгновение, только бы помыслу подвигнуться с места" 10).

Функциональное значение "списка слов", отмеченного рассказчиком при первом упоминании "Слов подвижнических", связано с Павлом Смердяковым: этот список делал возможным объяснить, почему случайно открытая им книга (хранившаяся у Григория)

8 Там же. С. 650.

9 Там же. С. 391, 392.

10 Там же. С. 471.

могла пробудить любопытство к себе. И почему это любопытство переросло у Смердякова в целенаправленный интерес к книге.

В "Алфавитный указатель..." к "Словам подвижническим" уже с издания Оптиной пустыни в 1854 году включено понятие молчание. 11 Недоступное для понимания Смердякова по своей сути оно тем не менее может объяснить его внезапно проснувшееся любопытство к поучениям подвижника: ведь молчаливость была всеми признанной особенностью характера Смердякова, неразрывно связанной к тому же с копившимися им впечатлениями. А в текстах поучений он увидел очень частые обращения Исаака Сирина к духовному опыту высоко почитаемого подвижником святого апостола Павла. Вот пример такой опоры Исаака Сирина на духовный опыт предшественника: "Поелику некоторые люди, поврежденные в уме бесовским мечтанием, восхотели растлить учение блаженных апостолов, то Божественный Апостол (Павел. - Г. Г.) вынужден был в ничто обратить похвальбу еретиков, хвалившихся тенью делания являвшихся им бесов <...>. Поэтому-то блаженный Павел единым словом заключил дверь пред лицем всякого созерцания, и затвор его внес внутрь молчания". 12

Сердце Смердякова не было полем битвы дьявола с Богом. Оно было местом обитания дьявола. Впечатления, копившиеся молчаливым "созерцателем", восстают: поучения подвижника воспринимаются ими как единый личный враг. Мятежом этих впечатлений и мотивируются последствия знакомства Смердякова со "Словами подвижническими", в "Слове 14" которых мы, в частности, читаем: "Тем, которые живут в ангельском чине, т. е. имеют попечение о душе, не заповедано благоугождать Богу чем-либо житейским, т. е. заботиться о рукоделии или брать у одного и подавать другому <...>. Если же кто, противуреча сему, упомянет о Божественном Павле Апостоле, что он работал собственными своими руками, и подавал милостыню, то скажем ему, что Павел один и мог делать все; мы же не знаем, чтобы другой был Павел, подобно ему способный на все. Ибо покажи мне другого такого Павла, и поверю тебе... (курсив мой. - Г. Г.)". 13

Это обращение к читателю воспринимается болезненным сознанием Смердякова как вызов. Слова о дозволенности апостолу Павлу (имевшему то же имя, что и наш молчаливый "созерцатель") "делать все", механически изъятые из контекста суждения Исаака Сирина, связываются Смердяковым с собственной личностью. Так появляется другой Павел, но уже - в дьявольском чине, претендующий доказать свою способность на все.

Именно этим обстоятельством обусловлены и прикованность внимания Смердякова к среднему из братьев Карамазовых, и не-

11 Там же. С. 640.

12 Там же. С. 391, 392.

13 Там же. С. 85.

объятность его самолюбия, и "отвратительная" фамильярность в общении с Иваном.

Специфика восприятия "Слов подвижнических", обусловленная бесовскими мечтаниями, объясняет и продуманность кощунственных мотивировок Павла Смердякова в речи на обеде у Федора Павловича. Опора в этой речи на понятие помыслы (и производные от него), на сюжет "раскаяния со слезами" прямо отсылает нас к тексту поучений. Ср.: "...едва я скажу мучителям "нет, я не христианин" <...> в тот самый же миг- с - не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды не пройдет, как я отлучен <...>. А коли я уже не христианин, то, значит, и не солгал мучителям" (речь Смердякова) - "...победа человека, и одоление его <...> производится помыслом его и совершается в краткое мгновение, только бы помыслу подвигнуться с места" ("Слова подвижнические"); 14 "Я уповаю, что, раз усомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью" (речь Смердякова) - "Слезы <...>, - средство к получению прощения грехов..."; "Нет греха непростительного - кроме греха нераскаянного" ("Слова подвижнические"). 15

Отсылает нас к этой книге и само обращение Смердякова к оппоненту - "рассудите сами", многократно им повторенное. В "Слове 4" ("О душе, о страстях и о чистоте ума, в вопросах и ответах"), останавливаясь на четырех причинах "движения помыслов" в человеке, Исаак Сирии говорит собеседнику: "...рассуди сам, возможно ли, чтобы прежде исшествия человека из мира, и прежде смерти, пришла в бездействие которая-либо одна из сих четырех причин?". 16

Важно и другое, с обращением - "рассудите сами" - мы дважды встречаемся в Священном Писании. И оба раза - в Первом послании к коринфянам святого апостола Павла: "Я говорю Вам как рассудительным; сами рассудите о том, что говорю" (1 Кор. 10, 5); "Рассудите сами, прилично ли жене молиться Богу с непокрытою головою?" (1 Кор. 11, 13).

Отметим, что понятия помыслы, слезы, рассуждение, грех включаются в "Алфавитный указатель..." к "Словам подвижническим" уже с издания 1854 года. 17

После обеда с речью молчаливого "созерцателя" роковая ночь приближается стремительно. Зная, что расхворавшийся Григорий беспомощен помочь отцу, через день рано утром уезжает Иван,

14 Там же. С. 471.

15 Там же. С. 649. Ср. С. 288; 12.

16 Там же. С. 34.

17 См.: Святого отца нашего Исаака Сирина... С. 41, 39, 52, 48.

открывая этим отъездом (и предчувствуя это) дорогу для преступления. Спустя два часа, Смердяков воспользуется своим эпилептическим заболеванием и оставит Митю в неведении о творящемся в доме. А ночью в саду Карамазова произойдут не только страшные, но и странные события.

Вернемся к специфике восприятия поучений Исаака Сирина человеком, растленным бесовскими мечтаниями. С дьявольским желанием Смердякова показать, что он является другим Павлом, "способным на все", и связана странность событий роковой ночи (функциональное изменение мотивов двери и перелезания (через какую- либо преграду) - важнейших метафорических символов Евангелия).

Новозаветный мотив двери в "Словах подвижнических" - один из основных. Вот, например, извлечение из "Слова 55": "Сердце <...> селение Божие, и заключается для него дверь благодати <...> по сказанному Им: " Аз есмь дверь жизни, и Мною человек внидет в жизнь и пажить обрящет" (Иоанн, 10, 9) для питания духовной своей жизни, где не препятствуют ему ни зло, ни прелесть <...>. И чтобы узнать тебе истину сего, а именно, что духовная жизнь действительно есть Божественное созерцание ума, послушай великого Павла. Ибо вопиет он: не угодно мне это без любви; и если не войду в созерцание законными вратами любви, то не пожелаю оного; и если бы дано было мне по благодати, когда не приобрел я любви, то не домогаюсь сего, потому что вошел к нему не естественною дверию, которая есть любовь...". 18

Возможность доказать, что он "способен на все" связывается Павлом Смердяковым с покушением на эту сердцевину посланий апостола Павла и поучений Исаака Сирина. Впечатления, многие годы копившиеся Смердяковым, уже объединившиеся и бунтующие, окончательно созревают для активного проявления.

Подготовка поля для будущих действий (пока далеко не ясно каких) начинается Смердяковым давно. Еще в то время, когда обретаются репутации абсолютно честного человека и искусного повара, позволившие Смердякову стать доверенным лицом ненавидимого им старшего Карамазова. Главная задача Смердякова на завершающей стадии "подготовки поля" состояла в том, чтобы соединить дверь и забор в сюжете предстоящего преступления.

На привычку Мити попадать в соседний сад, перелезая через забор, он обратил внимание давно. Говорит об этом его неожиданная встреча с Алешей в этом саду: "А вы как изволили на сей раз пройти, так как ворота здешние уж час как на щеколду затворены? - спросил он, пристально смотря на Алешу. - А я прошел с переулка через забор прямо в беседку. Вы, надеюсь, извините меня в этом" (14, 206). Стоявшая рядом Марья Кондратьевна, неожиданно отвечает: "Ах, можем ли мы на вас обижаться <...> так

18 См.: Иже во Святых отца нашего Аввы Исаака Сириянина... С. 384.

как и Дмитрий Федорович часто этим манером в беседку ходят (курсив мой. - Г. Г.), мы и не знаем, а он уж в беседке сидит" (14, 202).

Перелезание через забор, таким образом, привычный (и единственный) способ для Мити оказаться в саду, ворота которого - на замке.

Соединить понятие забор с понятием дверь в сюжете преступления Смердякову неожиданно помогает "секрет" старшего Карамазова (безоговорочно доверявшего ему) о "тайных стуках" в дверь либо в окно, должных известить о приходе Грушеньки. Как предвестие беды вторгается понятие дверь в сознание Мити, незамедлительно узнавшего от Смердякова о двери как об одном из слагаемых "секрета" отца: "Глубокая тоска облегла <...> его душу <...>. Ему вдруг представился сад, ход за садом, у отца в доме таинственно отворяется дверь, а в дверь пробегает Грушенька" (14, 340).

Преступление в саду Карамазова состоялось. Но то, что там произошло не полностью совпало с планом, в осуществлении которого у Смердякова не было ни малейших сомнений. Он был убежден, что перелезет через забор и войдет в двери дома один и тот же человек - Митя: "...сумления для меня уже не было никакого в том, что они в эту самую ночь прибудут, ибо им, меня лишимшись и никаких сведений не имемши, беспременно приходилось самим в дом влезть через забор-с, как они умели-с, и что ни есть совершить... Я ждал, что они Федора Павловича убьют-с <...> это наверно-с. Потому я их уже так приготовил... в последние дни-с.., а главное - те знаки им стали известны. При ихней мнительности и ярости, что в них за эти дни накопилась, беспременно через знаки в самый дом должны были проникнутъ-с. Это беспременно. Я так их и ожидал-с (курсив мой. - Г. Г.)" (15, 62).

Случись так (убийца и перелезает через забор, и входит в двери) - с событиями трагической ночи в саду Карамазова оказалось бы сопряженным не функциональное изменение двух основных метафорических символов Евангелия, но - устранение проблемно-смыслового противостояния этих функций.

Молчаливый "созерцатель", одержимый бесовскими мечтаниями, не смог предвидеть одного: Митя в двери дома не вошел (неважно даже - убить ли, избить ли отца). Главное - не вошел. Его остановила сила, одолевшая дьявольскую: "...слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновение - не знаю, но черт был побежден. Я бросился от окна и побежал к забору" (14, 426).

Убийство Карамазова Смердяковым - это заранее не предусмотренное последним завершение событий трагической ночи. Расхождение между задуманным и случившимся Смердяковым используется: убив Карамазова, он получает возможность назвать Ивана (психологически давшего для этого все основания) - "главным убийцей", а себя - его учеником; он оставляет на полу в комнате

убитого пакет от украденных денег, подбрасывая тем самым одну из "неоспоримых" улик виновности Мити (и подсказывая прокурору на предварительном следствии причину ее неоспоримости (15, 66)), наконец, оставляет "настежь отпертою" (14, 410) дверь из дома в сад, предваряя (совсем не ожидавшееся им) ошибочное показание Григория об "отворенной двери", ставшее самой "капитальной" (15, 96) уликой в обвинении Мити.

Автором сопоставления "главный - не главный" убийца (Иван - Смердяков) Достоевский делает долго молчавшего "созерцателя"; повторившим же это сопоставление, но в уже иной смысловой параллели (Митя - Смердяков), - прокурора, отвергавшего любую возможность предположений о соучастии слуги в преступлении (15, 146). В систему аргументации прокурора вводится, таким образом, мотив, прямо связанный с осуществленным намерением Смердякова обречь Ивана на психическую гибель.

Молчаливому "созерцателю" удалось убить старшего Карамазова, украсть деньги, погубить Ивана и Митю. Но дьявольская жажда этого главного убийцы, жажда доказать, что он-то и есть другой Павел, способный на все, оказалась еще не до конца утоленной.

Книга поучений Исаака Сирина лежала на столе между Иваном и Смердяковым, сидевшими по разные его стороны. "Он (Иван. - Г. Г.) зашел с другого конца стола, придвинул к столу стул и сел" (15, 58). Иван еще не знает, что видит Смердякова в последний раз. А для Смердякова - самоубийство - вопрос решенный.

После признания Смердякова о непричастности Мити к убийству, признания, ошеломившего Ивана и поразившего убийцу искренностью испуга сидевшего напротив, следует такой диалог:

Знаешь что: я боюсь, что ты сон, что ты призрак предо мной сидишь? - пролепетал он (Иван. - Г. Г.).

- Никакого тут призрака нет-с, кроме нас обоих-с, да еще некоторого третьего. Без сумления, тут он теперь, третий этот, находится между нами двумя.

- Кто он? Кто находится? Кто третий? <...>

Третий этот - Бог-с, самое это провидение-с, тут оно теперь подле нас (курсив мой. - Г. Г.), только вы не ищите его, не найдете" (15, 60).

И вслед за этим Смердяков вытаскивает из-под чулка левой ноги украденные деньги, кладет их на стол и накрывает книгой поучений подвижника.

Поучения Исаака Сирина для возомнившего себя другим Павлом Смердякова олицетворяли ту главную силу, в борьбу с которой он вступил. И эта сила показала, что способность на все у другого Павла - не безгранична: Митя не смог стать убийцей отца; пере-

лезающий через забор и вошедший в двери дома оказались разными людьми. Слова Смердякова о присутствии в комнате Бога, провидения и связаны самым непосредственным образом с книгой "Слова подвижнические", лежавшей на столе между двумя убийцами.

Все в том же "Алфавитном указателе..." к поучениям Исаака Сирина издания 1854 года находится понятие промысл. 19 Промысл Божий - иначе провидение. Аннотация к этому понятию в указателе отсылает нас к ряду поучений подвижника. В том числе к "Слову 31", в котором читаем: "Ни один раб не может сделать вреда кому- либо из подобных ему рабов, без дозволения о всех Промышляющего и всем Управляющего {...). Если и дана иным свобода, то не во всяком деле. Ибо ни демоны, ни губительные звери, ни порочные люди не могут исполнить воли своей на вред и пагубу, если не попустит сего изволение Правящего (курсив мой. - Г. Г.), и не даст ему места в определенной мере". 20

Покидающий комнату Смердякова Иван - сломленный и психически раздавленный человек. У остающегося в ней Смердякова нет никаких сомнений в полном недоверии суда к возможным признаниям Ивана ("Ну и кто ж вам поверит, ну и какое у вас есть хоть одно доказательство?" - 15, 67). Как нет сомнений ни в психической гибели этого "прежнего смелого человека" (15, 68), ни в осуждении Мити.

Но чтобы показать свою абсолютную способность на все, не верящему ни в Бога, ни в промысл Божий Смердякову осталось выполнить еще одну задачу: доказать, что его воля неподвластна воле провидения, неподвластна той силе, которая остановила Митю у дверей отцовского дома. Что Смердяков и делает, кончая жизнь самоубийством. И в предсмертной записке, слог которой показался прокурору "своеобразным" (15, 141), говорит о неподвластности своей воли ничьей другой: "Истребляю себя своею волей и охотой, чтобы никого не винить" (15, 141).

Так завершилось сражение дьявола с Богом на плодородной почве раздора. Хитрость, продуманность тактики и стратегии духа зла, от недооценки возможностей которого Достоевский предостерегал читателя еще в январском выпуске "Дневника писателя" за 1876 год, обрели художественную плоть. И хотя самоубийство Смердякова - свидетельство саморазрушающего начала внутри сил разъединяющих, предостережение Достоевского никогда не перестанет быть живым.

19 См.: Святого отца нашего Исаака Сирина... С. 44 - 45.

20 См.: Иже во Святых отца нашего Аввы Исаака Сириянина... С. 204 - 205.


©

Постоянный адрес данной публикации:

https://сайт/m/articles/view/-ЦАРСТВО-РАЗДОРА-И-СЛУГА-ПАВЕЛ-СМЕРДЯКОВ

Публикатор:

Anatoli Shamoldin Г. Я. ГАЛАГАН → другие работы, поиск: .

Статья выполнена при поддержке гранта РГНФ № 15-34-01258 «Концепция Востока в художественной прозе и публицистике Ф.М. Достоевского»

В одном из эпизодов последнего романа Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» (1878-1880) незаконнорожденный сын помещика Федора Павловича Карамазова и, по совместительству, его лакей Павел Смердяков произнес фразу, ставшую впоследствии олицетворением т.н. «смердяковщины» – патологической ненависти ко всему русскому: «Я всю Россию ненавижу <…> Русский народ надо пороть-с <…> В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы дpyгие порядки-с» . В системе религиозно-философских понятий Достоевского заискивание перед Европой и уничижение русского мира Смердяковым оценивается безусловно негативно.

Как правило смердяковщину рассматривают в контексте нигилизма и западничества – распространенных социально-философских явлений второй половины XIX века, в основе которых лежит дихотомия «Россия – Европа» (вариант более широкой дихотомии «Россия – Запад») [См., например: 2, с. 16-19]. Однако этот вопрос на самом деле несколько шире, чем представляется на первый взгляд. Если сопоставить личность Смердякова с наиболее значимыми его высказываниями, в которых выражается его мировоззрение, можно заметить, что в получившейся системе важное место занимают две структурообразующих проблемы: эпилепсия и вероотступничество.

Обе эти проблемы напрямую связаны друг с другом и являются базовыми элементами ориентализма Достоевского, привнося в русско-европейские отношения обязательную отсылку к Востоку: именно размышление над этими проблемами определили ценностную архитектонику ориенталистских построений автора, позиционирующих Россию в мире, воображаемо разделенном на Запад и Восток, на территорию порядка и хаоса, на колонизуемое и колонизующее начало .

С точки зрения Запада, Россия – одна из разновидностей воображаемого им Востока, страна, которая противится цивилизации, страна без законов и нравственных норм, резко разделенная на господ и рабов. И если господа непременно жестоки и своенравны, как и положено восточным тиранам, то рабы – хитры и злы, понимая только язык кнута. Подобное отношение к восточным колониям позволяло западноевропейским империям не рассматривать аборигенское население в гуманистическом ключе и уничтожать их, если того требовали экономические интересы. По существу, западноевропейский ориентализм – это дискурс самооправдания метрополии, это выработка такого языка описания «чужих», который бы способствовал жизнеспособности имперского дискурса за счет постоянного утверждения статусной оппозиции колонизуемый-колонизующий.

В русском ориентализме, который заимствовал основные имперские парадигмы Западной Европы, язык описания «чужих» в XIX веке приобрел существенно другое онтологическое наполнение: выступая центром власти и просвещения (т.е. Западом) для своих окраин, Петербург по-прежнему оставался пространством хаоса и деспотии (т.е. Востоком) для своих европейских соседей. Этот двойственный статус привел к тому, что каждое философски обобщенное суждение о России и «русскости», о некоем своеобразном русском мире непременно апеллировало к одному из двух механизмов формирования русской национальной идентичности: ориентализации и самоориентализации. Если ориентализация – это такое описание «чужих», при котором они приобретают типологически восточные черты (косность, леность, агрессивность, деспотичность, раболепие, сладострастность, неспособность к просвещению, глухая религиозность, и т.д.), то самоориентализация – это описание своего народа как типологически восточного в целях самокритики . Примеры самоориентализации можно встретить у П.Я. Чаадаева, А.С. Пушкина, В.Г. Белинского, И.С. Тургенева и др. Однако при всей перспективности термина, в отечественной гуманитаристике, в отличие от западной [См., например: 5; 6], он мало употребляется.

Ближайший родственный термин – «внутренняя колонизация», использованный в работах А. Эткинда . В статье Д. Уффельманна термины «самоориентализация» и «внутренняя колонизация» составляют единую формулу деструктивного развития национальной идентичности: «ВнеОр → СамОр → СамКол → ВнуОр → ВнуКол», которую автор объясняет следующим образом: «внешняя ориентализация (ВнеОр) культуры может вызвать у отдельных ее представителей реакцию субверсивно-ироничной самоориентализации как бы нарочно, назло внешней (СамОр) или послужить толчком к самоколонизации (СамКол). В последнем случае практически неизбежно происходит отмежевание от собственной культуры и возникает внутренний ориентализм (ВнуОр) по отношению к «другим» внутри этой культуры. Этот внутренний ориентализм может оставаться на отрицательной дистанции или же принять дистанцированно-реформаторскую, то есть колонизаторскую позицию по отношению к «достойным сожаления другим», что в результате выльется во внутреннюю колонизацию (ВнуКол)» .

Самоориентализация, описанная Уффельманном, была общим местом в спорах западников и славянофилов, однако Достоевский наполнял эту проблему особенным смыслом. Э. Томсон справедливо заметила, что «Достоевский никогда не ощущал иронии в том, что он пишет романы о моральных дилеммах в то время, как его читатели вовлечены в насилие за границей» . В ходе многолетних рассуждений о русском мире и его месте в мировой культуре Достоевский не придавал отрицательного значения некоторым параметрам, описываемым в дискурсе ориентализма как «восточные» и отсталые. Например, осознанная и выстраданная принадлежность к Восточной церкви (православию), готовность пожертвовать европейскими свободами и ценностями ради поставленного богом монархического уклада для него было равносильно понятию «русскости», в то время как для Белинского это было, наоборот, знаком «азиатчины» (ср. знаменитое зальцбруннское письмо В.Г. Белинского Н.В. Гоголю, за чтение которого Достоевский, собственно, и отправился на каторгу).

Ориентализм Достоевского изначально связан с проблемой цивилизационного самоопределения России в трайбалистском ключе. В сознании Достоевского мысль о величии России однозначно развивалась в провиденциальном ключе: после падения Константинополя в 1453 году Россия не могла пойти никаким другим путем, кроме пути православной империи, расширяющейся во все стороны. Интересен неосуществленный замысел Достоевского на эту тему, изложенный в письме А.Н. Майкову от 15 (27) мая 1869 г.: он рисует в своем воображении султана «Магомета 2-го», который после захвата Константинополя радостно превращает Софийский собор в мечеть, а в это время «русская свадьба, князь Иван III в своей деревянной избе вместо дворца, и в эту деревянную избу переходит и великая идея о всеправославном значении России, и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг русской будущности, полагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество новую мысль, когда загниет Запад, а загниет он тогда, когда папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опоганившемся западном человечестве» .

Мотивы эпилепсии и готовности к вероотступничеству (потере «русскости») Смердякова помогают понять позиционирование нравственно-философских императивов писателя в дискурсе русского ориентализма.

Проблема эпилепсии для самого Достоевского имела важное идентификационное значение: он не только фиксировал в своих тетрадях большинство случившихся с ним приступов, ведя их своеобразный антропологический учет, но и пытался осмыслить эту проблему с позиций литератора и философа. Если эпилепсия – своего рода «священная отметина» многих известных исторических деятелей (императора Константина, Юлия Цезаря, Наполеона, Магомета и др.), то возникала острая необходимость выводить ее за скобки обычной патологии. В романах «Идиот» и «Бесы» персонажи-эпилептики Мышкин и Кириллов помогают писателю рассуждать о прозрении мира и минутах вечной гармонии [См.: 1, т. 8, с. 188-189, 195; 1, т. 10, с. 450], которые предшествуют эпилептическому припадку – это важно для самоидентификации Достоевского-гражданина и Достоевского-писателя. Связь проблемы эпилепсии с образом Магомета, воспринимаемого в русской литературной традиции после Пушкина не как лжепророка, а как талантливого стихотворца, предполагает явный профетический код, весьма значимый для Достоевского.

Однако этот же код несомненно свидетельствует о том, что эпилепсия может быть истинным и ложным знаком гениальности: она формирует особый склад ума, выделяющий человека из массы других, но этот склад ума может быть направлен и на созидание, и на разрушение – об этом свидетельствует, например, смысловая связка «Наполеон-Магомет» в романе «Преступление и наказание» [См.: 1, т. 6, с. 211-212]. Как и Магомет, Наполеон в сознании Достоевского обладал в равной степени стремлением к великим свершениям и презрением к отдельным «тварям дрожащим». Поэтому эпилепсия открывает проблему истинного и ложного начала в человеке, истинного и ложного пророчества. В этой проблеме эпилептик Мышкин занимает положительный полюс, сближаясь с Христом, а эпилептик Смердяков располагается в зоне негатива, несомненно сближаясь с Магометом: с логической точки зрения Смердяков абсолютно убедительно доказал, что не будет никакого греха в том, чтобы под принуждением принять ислам и тем самым спасти свою жизнь. В эпизоде этой беседы Достоевский проясняет одну значимую для него мысль: русская вера не может быть рациональна, и русский человек во всей его противоречивости не может быть окончательный подлец, если сохранил в себе ощущение бога. Смердяков же, с детства сумел увидеть библейские противоречия, глядя на священный текст с позиций разума, и это позволило ему воспринимать христианскую и мусульманскую веры со стороны, словно бы он был европейцем, случайно попавшем в Скотопригоньевск, а не сыном деревенской кликуши и развратного русского барина.

Таким образом, просветительский (исконно европейский) концепт «ratio» приобретает в художественной системе Достоевского негативный оттенок: Смердяков подобно многим великим деятелям наделен способностью не только логически и глубоко мыслить, но и действовать, вопреки Раскольникову, без особых угрызений совести. С такими чертами он мог бы стать блестящим политиком, конквистадором или инквизитором («передовое мясо, впрочем, когда срок наступит», – так характеризует его Иван Карамазов ), но Достоевский лишает его такой возможности, поскольку его самоориентализация способствует не росту, а нравственной и, затем, физической гибели в контексте мотивного комплекса Иуды. В образе «валаамовой ослицы» Смердякова Достоевский принципиально уничтожает самоориентализационные стратегии западников, показывая их несоответствие «русскому началу», которое в своих основаниях ближе восточному, чем западному типу мироустройства.

  • Bezci B., Çiftci Y. Self Oryantalizm: İçimizdeki Modernite Ve/Veya İçselleştirdiğimiz Modernleşme // Akademik İncelemeler Dergisi (Journal of Academic Inquiries). 2012. Vol. 7, № 1. P. 139-166.
  • Dirlik A. Chinese History and the Question of Orientalism // History and Theory. 1996. Vol. 35. № 4. P. 96-118.
  • Эткинд А. Внутренняя колонизация. Имперский опыт России. 2-е изд. М.: Новое литературное обозрение, 2013. 448 с.
  • Уффельманн Д. Подводные камни внутренней (де)колонизации России // Политическая концептология. 2013. № 2. С. 57-84.
  • Томпсон Э. Имперское знание: русская литература и колониализм // Перекрестки (Журнал исследований восточноевропейского пограничья). 2007. № 1-2. С. 32-75.
  • Количество просмотров публикации: Please wait

    Программу русского археомодерна кратко и емко излагает герой романа «Братья Карамазовы» Ф.М.Достоевского Павел Смердяков , незаконнорожденный сын Федора Павловича Карамазова от юродивой нищенки Лизаветы Смердящей . –

    « Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна . (…) В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы, умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки» (11).

    И в следующем диалоге с той же Марией Кондратьевной:

    " -- Когда бы вы были военным юнкерочком али гусариком молоденьким, вы бы... саблю вынули и всю Россию стали защищать.

    Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с.

    А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?

    Да и не надо вовсе-с. В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона ... и хорошо, кабы нас тогда покорили..." (12).

    Это не простое западничество, хотя Павел Смердяков, разумеется, западник, что видно из его восхищения всем европейским. Сам он так говорит о европейцах:

    «Тамошний [т. е. иностранец] в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в своей нищете смердит". (13)

    Здесь показательно, что Смердяков частично критикует и самого себя, свою русскую природу. Смердела, судя по уничижительной кличке, и его юродивая матушка, и сам он смердит изнутри, в соответствии со своей фамилией, но старается заглушить смердение духами и замаскировать лаковыми туфлями. Это образ русского лакея, бастарда -- социальной фигуры, зависшей между барином и простолюдином, существа, глубоко больного, искореженного, расстроенного, но вместе с тем страдающего и мучающегося, а также мучающего других. Это и есть гибрид, типичный образ, концентрирующий основные свойства русского архемодерна. Эту особость смердяковской породы отмечает у Достоевского старый слуга Григорий , вырастивший Смердякова (русский слуга как представитель традиционного архаического русского общества противопоставляется русскому лакею). Осознавая патологичность русского лакейства, социальной смердяковщины как метафизического явления архемодерна, Григорий еще в детстве Смердякова настаивал на том, чтобы его не крестить:

    "Потому что это... дракон... смешение природы произошло"(14).

    Это чрезвычайно важное «смешение природы», причем «смешение» патологическое, противоестественное, эстетически отвратительное и этически отталкивающее (Смердяков окажется в романе отцеубийцей), и есть формула русского археомодерна, отвратительный гибрид архаизма с современностью, осуществленный в ущерб обоим составляющим, приводящий к извращению и вырождению и того и другого. Старый русский слуга подозревает, что тип российского лакея, идущий ему на смену, несет в себе колоссальную антропологическую угрозу. Развивая тему «дракона», «смешения природы», Григорий прямо в лицо сообщает Смердякову:

    «Ты разве человек?... Ты не человек, ты из банной мокроты завелся, вот ты кто". (15)

    Это не просто раздраженная метафора, это важнейшее прозрение в область социальной антропологии. Смердяков (российский лакей и прототип русского либерала), на взгляд типичного представителя архаической Руси, «не человек», «нечисть», злое демоническое существо, родившееся из «банной мокроты» (используемый здесь образ «бани» и «мокроты» имеет архаическую структуру и означает нечто «нечистое», «изначальное», напоминая сюжет о споре дьявола с Богом в многочисленных русских апокрифических преданиях о сотворении мира с явными элементами то ли древнего иранского дуализма, то ли средневекового богомильства) (16).

    Самое важное при этом, что выродок Смердяков – абсолютно автохтонный русский выродок. Его «западничество» не является причиной его вырождения, напротив, вырождение, свое, глубинное, толкает его – из осознания собственной патологии и отвращения к своему и всему окружающему – к поклонению перед «другим», в данном случае перед Европой, возводимой в идеал. В Смердякове и русском археомодерне центральна не любовь к иному, но ненависть к своему. Это отличает русский археомодерн от колониальных и постколониальных аналогов.

    В колониальной Индии или рабовладельческой Бразилии модерн, воплощенный в правящем классе европейских колонизаторов, был катастрофой, бедой, имевшей внешний характер. И хотя постепенно колонизация проникла вглубь, породила прослойки коллаборационистов, имитаторов и трансгрессоров, она не несла в себе глубинного раскола сознания народа и ненависть его к своей идентичности. Это было подобно стихийному бедствию и не имело эндогенных культурных корней.

    Искусственная модернизация русских и их вестернизация, начиная с Петра I , порождала чувство внутренней измены общества самому себе, своим корням, и «оборонительный», «вынужденный» характер такой модернизации, быть может, рационально внятный элитам, широким массам объяснить было невозможно. (Тем более, было не понятно, почему надо было обязательно «выплескивать ребенка вместе с водой» -- жертвовать идентичностью ради сомнительных благ технического развития). До масс доходил лишь осмысленный по-смердяковски диспозитив различных стратегий самоотчуждения, раскола сознания, внутренней ненависти и брезгливости -- в первую очередь, к самим себе. Модерн воспринимался не как таковой, а как мера унижения -- как то, в сравнении с чем, все русское самим же русским субъективно представлялось «убогим», «ничтожным», «позорным», «отталкивающим. Благодаря такому пониманию «модерна» в археомодерне его содержание, как и сам процесс модернизации, воспринимается заведомо неверно, искаженно, утрачивает оригинальное, но не приобретает положительное и новое содержание, превращаясь в бессмысленное и отягощающее патогенное ядро, в источник непрестанного ressentiment (17).

    Вместе с тем в фигуре российского «лакея-дракона» существенно мутировала архаическая сторона, утрачивая спокойное самотождество архаики, выворачиваясь наизнанку, теряя внутреннюю структуру – структуру мифа и обычая, обряда и традиции.

    Герменевтический эллипс

    Русская культура вступила на путь археомодерна с конца XVII века, но его первые признаки проявились еще раньше – с первой половины этого столетия. Именно тогда стали заметны фундаментальные изменения в церковной практике: распространение многоголосия и частичное внедрение партеса в церковном пении, влияние «фряжского» письма – перспективы – в иконописи (например, в школе Ушакова и парсунной живописи), а также активное навязывание европейских мод и обычаев (театры, табакокурение, новые стили в одежде и т.д.). В церковном расколе, а затем в петровских преобразованих эта тенденция достигла своей кульминации и предопределила структуру русского общества вплоть до нашего времени. С петровского периода Россия живет в археомодерне, и обращение к этой социальной модели служит основополагающей герменевтической базой для корректной интерпретации основных культурных, социальных, политических, духовных и хозяйственных событий.

    Археомодерн можно уподобить фигуре эллипса с двумя фокусами -- фокусом Модерна и фокусом архаики. На уровне элиты развертывались процессы модернизации (=европеизации), а народные массы оставались в рамках архаической парадигмы, в Руси Московской. В своих ядрах обе социальные группы жили автономно друг от друга, почти не пересекаясь, как на двух разных планетах, на двух разных социальных территориях. Различались костюмы, нравы, даже язык: элита романовской России после XVII века свободно говорила на голландском, английском, немецком, позже французском языках, а русского могла вполне и не знать, он был излишним в повседневной жизни дворянина. Эти две территории представляли собой два типа того, что Гуссерль назвал «жизненным миром» (Lebenswelt) – два удаленные друг от друга горизонта бытия и быта, структурированные абсолютно различным образом. Ядро элиты составляли иностранцы, служившие эталоном для собственно русской аристократии: они-то и были носителями подлинно европейского Lebenswelt"а. Ядро же простого народа составляли староверы и, частично, представители русского сектантства, сознательно стремившиеся иметь с российским государством и «кадровым» обществом (то есть с Модерном) как можно меньше пересечений (18). Но хотя эти миры были полностью разведены, все же мы имеем дело с одним и тем же обществом, пусть и состоящим из суперпозиции двух культурных территорий. Причем это единство было оформлено единством политического, социального и хозяйственного механизмов, так или иначе затрагивающего всех. Между этими двуми полюсами и кристаллизовалась постепенно обобщающая фигура, воплощающая в себе археомодерн не как составное, разложимое понятие, но как без-образный интериоризированный псевдосинтез. Это и есть наш Смердяков – «лакей-дракон». Он был тем общим, что превращало две окружности с различными центрами в единый русский эллипс.

    И именно смердяковщина, которая легко угадывается в русской аристократии (и у героев Пушкина и Лермонтова , а особенно ярко в лице реального исторического персонажа Петра Чаадаева ), является тем целым, которое представляет собой структуру герменевтического эллипса археомодерна.

    На кухне у Смердякова

    Личность Павла Григорьевича Смердякова в равной степени отвратительна и притягательна для читателя «Братьев Карамазовых». О причинах отвращения, вызываемого этим персонажем, слишком распространяться нет необходимости. Достоевский не пожалел красок, чтобы придать своему герою самый отталкивающий и несимпатичный вид. Тут и внешность «скопца», и туповатая «созерцательность», и пошлость повадок, склонность к демагогии, банальность мышления, претенциозная витиеватость слога, само происхождение Смердякова из «банной мокроты». Наконец, его роль в убийстве Фёдора Павловича Карамазова. Трудно отыскать в мире Достоевского более неприятную фигуру, чем Смердяков. И в то же время это лицо - одно из ключевых в романе, как в сюжетно-композиционном, так и в идейно-философском плане.

    Презираемый всеми, лишённый прав и состояния лакей оказывается, тем не менее, подлинным хозяином и распорядителем судеб всего семейства Карамазовых. Как такое могло случиться? Почему человек скромных интеллектуальных задатков и мелкой души смог подчинить своей воле таких титанов страстей и мысли, как Иван и Митя, таких опытных и проницательных людей, как старик Карамазов и слуга Григорий? Где источник той силы, которая позволяет Смердякову вводить в заблуждение даже и Алёшу Карамазова, этого ангела и херувима?

    Фигура Смердякова не обделена вниманием достоевистов и в целом вполне адекватно описана и истолкована исследователями творчества Достоевского, поэтому, оставляя в стороне уже установившиеся и очевидные на сегодняшний день трактовки, хочу предложить вниманию анализ одного частного аспекта художественной характеристики этого персонажа. А именно - его профессии. Согласно прихоти Фёдора Павловича и по некоторым свойствам характера Смердякову предназначено место на кухне. Для обучения поваренному искусству молодой человек специально на несколько лет отправлялся барином в Москву, откуда вернулся готовым специалистом и полностью сложившейся личностью, со своими тайнами, мечтами и идеалами. Впрочем, последнее мало кого интересовало в Скотопригоньевске, разве что соседскую девушку Марью Кондратьевну.

    «Поваром он оказался превосходным» (14, 116).

    Со службой справлялся не просто исправно, но даже замечательно, и когда бывало по болезни уступалместо Марфе Игнатьевне, то весьма огорчал барина: стряпня Марфы Игнатьевны была Фёдору Павловичу «вовсе не на руку» (14, 116). Особливо хорошо готовил Смердяков кофий. Федор Павлович, похваляясьперед гостями, именовал его не иначе как «смердяковским», прибавляя словечко «знатный». «На кофе, да на кулебяки Смердяков у меня артист, да на уху ещё, правда» (14, 113) - аттестует своего повара старик Карамазов, приглашая к столу Алёшу.

    Впрочем, в романе мы совсем не видим Смердякова за работой: то он прохлаждается на скамейке у калитки, то с гитарой в саду балуется. Наверное, и в самом деле для художественного целого романа нет надобности изображатьСмердякова в чаду и дыму кастрюль и сковород. Вполне достаточно краткого указания на его искусность, ибо всё остальное читатель и сам способен дорисовать. А заглянуть на кухню к Смердякову есть все основания. Ведь кухня, при всей своей прозаичности, испокон века, с тех пор, как человек научился обращаться с огнём, представляет собой энергетический центр любого жилища - будь то лачуга бедняка или блещущий великолепием Версаль. Вся домашняя экономика завязана на ней. Кухня формирует бюджет дома, диктует доходно-расходные статьи, реально контролирует движение финансов. Здесь аккумулируются продовольственные запасы и идёт их распределение в соответствии с возможностями и потребностями обитателей дома. На кухне проходит утилизация отходов. Не исключение и дом Фёдора Павловича.

    Полушутливое утверждение, что путь к сердцу мужчины лежит через его желудок, всего лишь частный случай отношений повара с едоком: через желудок путь лежит к самой жизни человека. «Поел Борис Тимофеевич на ночь грибков с кашицей, и началась у него изжога; вдруг схватило его под ложечкой; рвоты страшные поднялись, и к утру он умер, и как раз так, как умирали у него в амбарах крысы, для которых Катерина Львовна всегда своими собственными руками приготовляла особое кушание с порученным её хранению опасным белым порошком, - сама собой приходит здесь на ум история «Леди Макбет Мценского уезда». - <…> Дивным делом никому и невдомёк ничего стало: умер Борис Тимофеевич, да и умер, поевши грибков, как многие, поевши их, умирают» . Не случайно в древнерусском языке слово «живот» равно означало как часть человеческого организма, так и само понятие жизни.

    Повар, и Смердяков соответственно, занимает ключевое место не только в хозяйственной, но если можно так выразиться, и в «политической» жизни дома. В известной степени он обладает или, во всяком случае, может обладать определённым влиянием, а иногда и властью над тем, кто доверил ему свои финансы и здоровье. Если же ещё имеет склонность и амбиции, то легко может превратиться хоть в домашнего «серого кардинала», хоть в тирана и деспота. Иными словами, устойчивость и прочность всего жизненного уклада в доме во многом зависит от личности того, кто стоит у кухонного стола - с ножом и поварёшкой.

    Впрочем, и сама личность повара формируется под воздействием его специальности. В нашем случае это, пожалуй, интереснее всего.

    Ведение кухонного хозяйства требует внимания, расчёта и знаний. Как известно, каждое блюдо готовится в соответствии с правилами рецепта, определяющего состав и пропорции ингредиентов, порядок их обработки, последовательность закладки, время и способ приготовления. Плюс ко всему то, что в быту называется «маленькими секретами», те нюансы технологии, от которых собственно и зависит конечный результат. Иными словами, это сложный и трудоёмкий процесс. Сложность его повышается в зависимости от характера трапезы: завтрак, обед, ужин, праздничный стол, поминки и т.д. К тому же при составлении меню повар должен учитывать особенности сезона, народные традиции, в известных случаях (например, во время поста) религиозные предписания, наконец, вкусы и пристрастия своих заказчиков. Помимо готовки текущего стола в обязанности повара входит также заготовка долгосрочных запасов. Иными словами, он постоянно находится в процессе анализа целого комплекса разнообразных обстоятельств и принужден повседневно составлять, держать в памяти и контролировать стратегию ведения сложного и многосоставного хозяйства. Его вполне можно уподобить полководцу, находящемуся в боевом походе. Мышлению повара в высшей степени присущи комбинаторность и плановость .

    Из всех повседневных забот по дому, пожалуй, только приготовление пищи может претендовать на право именоваться искусством. Даром что ли Фёдор Павлович называет Смердякова «артистом». В иные эпохи кулинария оказывалась чуть ли не главным видом творческой деятельности. В том же Риме «времён упадка», например, о котором здесь вполне уместно вспомнить по причине известного внешнего сходства старика Карамазова с «древним римским патрицием» (14, 22). Как художник из красок создаёт картину, повар из имеющихся в его распоряжении продуктов готовит блюдо, соблюдая правила рецептуры и повинуясь вдохновению. Повар, несомненно, личность творческая .

    И как всякий творец он чувствует себя «коллегой» Бога.

    Впрочем, у кулинарного искусства есть своя специфическая особенность. В отличие от всех других художников, которые, как правило, работают с материалами неорганического происхождения или, во всяком случае, полученными в процессе длительной предварительной обработки, повар имеет дело чаще всего с тем, что ещё совсем недавно было живым и даже иногда разумным. Растения, животные, рыбы, птицы - вот его исходные материалы. Художник мёртвые краски наполняет жизнью, заставляет дышать мрамор и бронзу, из слов и звуков создаёт почти зримые образы, вызывает из небытия фантомы, наделённые духом и волей. Повар же, напротив, всё растущее и дышащее, блеющее и мычащее, летающее и плавающее обращает в неподвижное, безмолвное, мёртвое. Зарезать курицу, разделать свинью, выпотрошить рыбу, разбить яйцо, нарезать салат - привычное дело. Прежде чем «сочинить» что-то своё, повар должен уничтожить некое творение Божие. И в этом смысле он уже не «коллега» Бога, он Его противник - «конкурент», не останавливающийся ни перед чем ради достижения цели.

    Бог вдохнул жизнь в мёртвую глину, преобразив материю Духом истины.

    Художник вкладывает в свои творения частицу собственной души. Мир художественных произведений вторичен по отношению к действительности, но в нём много подлинности и правды. Предметы искусства живут своей особой жизнью, их биографии и судьбы столь же драматичны и причудливы, что и людские.

    Повар живую жизнь обращает в косную материю, лишённую каких-либо признаков духовности. Формы, в которые облекает своё творчество повар, условны и, как правило, лишены живого содержания. В то же время, они, возникая в процессе разрушения исконных форм бытия, представляют собой пародию на Божье творение и глумление над ним. Гастрономическая эстетика - эстетика лишения образа, эстетика без-образного. Создания кулинарного гения предназначены к удовлетворению плотских потребностей. Их жизнь скоротечна и на самом деле представляет собой лишь ещё одну ступень омертвления на пути к конечному уничтожению и распаду в абсолютное ничто.

    Повар, по сути своей, - анти-Демиург .

    Бог создал жизнь. Повар ежедневно посягает на жизнь.

    Но ведь не из злого умысла. Без его трудов жизнь земная тоже прекратится. Человек пока ещё не научился обходиться без пищи. Для продолжения жизни человеку приходится истреблять живое. Это тоже устроено так по воле Божьей. Как можно упрекать повара в его деятельности?

    Да никто и не упрекает.

    Его участь трагична. В основе поварской профессии заложен острейший онтологический конфликт, преодоление которого чревато духовными и моральными потерями.

    Обыденность процедуры приготовления пищи притупляет чувство, порождает чёрствость и автоматизм. Это, пожалуй, самое очевидное и простое следствие кухонного ремесла. Такова психология человека, элементарная защитная реакция. Если повар будет казниться на суде совести при виде каждого куска мяса, он просто сойдёт с ума. В большинстве случаев личностные потери повара этим профессиональным равнодушием и ограничиваются, более того, за порогом кухни повар может оказаться даже очень сентиментальным человеком.

    До поры до времени.

    У натур, склонных к метафизической созерцательности, к каким несомненно относится Смердяков, пребывание на кухне обостряет спекулятивные свойства мышления, открывает просторное поле для умствований и гордого вопрошания. Тут и соблазн соперничества с Творцом, и дерзкий вызов всему окружающему миру, и надменная самоуверенность. Вообще, у задумавшегося повара много есть материала для схоластических упражнений и казуистики. Повару по статусу так много позволено в действительности, что в своих фантазиях он может разрешить себе самое небывалое и найти ему обоснование и аргумент, как например, Смердяков в рассуждениях о подвиге русского солдата Фомы Данилова. Любопытно, что на все кощунственные речи карамазовского повара, его приёмный отец, слуга Григорий, ничего не находит более резкого и категоричного, чем обозвать его «бульонщиком».

    «- Врёшь, за это тебя прямо в ад и там, как баранину, поджаривать станут, - подхватил Фёдор Павлович. <…>

    Насчёт баранины это не так-с, да и ничего там за это не будет-с, да и не должно быть такого, если по всей справедливости, - солидно заметил Смердяков» (14, 118).

    Каковы спокойствие и уверенность в рассуждениях об аде и способах приготовления грешников! Знает, что говорит. Да и как не знать. У себя на кухне он сам ежедневно устраивает и созерцает маленький ад. Как никто другой из обычных смертных, повар посвящён в тайны огня и его мистику, он знает его силу и - повелевает им. Впрочем, и другие стихии подвластны повару. То, в какие отношения он вступает с ними, покрыто тайной. Кухонное пространство наделено известного рода сакральностью. И духи, которые его населяют, не спешат показываться на свет Божий. Да и самый враг человеческий со времён «Фауста» Гёте наведывается в кухню пообщаться с её обитателями. Похоже, совсем не случайно «русский Фауст» Иван Карамазов вступает в немой сговор с «бульонщиком» Смердяковым, да и тот заприметил его и выделил из всего семейства Карамазовых отнюдь не за красивые глаза. Их отношения устраивает лукавый посредник. Его поддержку чувствует Смердяков и во всё остальное время. В его власть себя предаёт. Иван Фёдорович, изумлённый рассказом Смердякова о подробностях убийства, восклицает: «Ну, тебе значит сам чёрт помогал!» (15, 66) Смердяков не возражает.

    Кулинарное творчество, на самом деле, есть имитация творческого процесса. Повар, в первую очередь, исполнитель. Лакей. «Возьмите того-то и того-то, смешайте, влейте, доведите до кипения, отставьте, добавьте, слейте, размешайте, поставьте в холод и т.п.» Конечно, особо талантливые натуры стремятся заявить свою волю, но всё-таки даже они большую часть своих произведений создают по чужим рецептам, совершенствуя и разнообразя приправы. Авторитарность - естественное качество поварского сознания. Без руководства и указки повару живётся одиноко. Скучно. В то же время, мышление повара индуктивно , оно направлено на развитие, реализацию, воспринимаемых идей, особенно императивов. Не случайно, не только у профессиональных поваров, но и у обыкновенных любителей особый интерес вызывают новые рецепты, их хочется поскорее проверить самому, попробовать на вкус новое блюдо. Из профессионального любопытства повар готов пойти даже на известные жертвы.

    Теперь, даже бегло рассмотрев человеческие и метафизические аспекты профессии Смердякова, можно вполне оценить замечание повествователя о том, что «поваром он оказался превосходным» (14, 116). За молчанием и внешней убогостью героя скрывается личность отнюдь не бесцветная - пусть равнодушная и циничная, но исключительно хитроумная и расчетливая, внимательная, активная, не без творческого начала, до известной степени послушная, хотя и гордая, самоуверенная, презирающая мир и Его Творца.

    Спланированное Смердяковым убийство Фёдора Павловича можно признать за образец киллерского искусства. Составленный им рецепт совершенен. Разработана разветвлённая система участников преступления, для каждого составлена своя «легенда», тщательно структурировано пространство, определены маршруты, синхронизированы графики движения, продуманы улики и собственное алиби. Смердяков спланировал не только само преступление, но и ход следствия, и судебный процесс, и его итог. В результате его авантюра удалась самым блистательный образом. Даже некоторый сбой в психологии Мити не мог предотвратить конца старика Карамазова.

    Впрочем, готовя своё криминальное блюдо, Смердяков забыл одно кулинарное правило. Никакой рецепт не может реализоваться сам собой. Без участия повара. Его роль в убийстве, и притом решающая, была предопределена технологией процесса. Уклониться было невозможно. Просто ничего бы тогда не сварилось. Конечно, Смердякову не хотелось самому проливать кровь: слишком брезглив был, чтобы пятнаться, презирал всех участников трагедии без меры, но когда возникла нештатная ситуация, он поступил так, как если бы пришлось обречённого на жаркое телка завалить. «Я тут схватил это самое пресс-папье чугунное, на столе у них, помните-с, фунта три в нём будет, размахнулся, да сзади его в самое темя углом, - рассказывал потом подробности Ивану. - Не крикнул даже. Только вниз вдруг осел, а я в другой раз и в третий. На третьем-то почувствовал, что проломил» (15, 64 - 65). Что и говорить, профессионал.

    Смердяков - типичный представитель духовного подполья, особенно остро ощущающий своё изгойство именно благодаря постоянному пребыванию на черновой работе повара. И как все подпольные герои Достоевского, Смердяков жаждет реванша. Осознавая свою социальную ущербность и беспомощность, Смердяков ищет обходных путей. Не имея прав на власть законную, всеми признанную и открытую, он стремится заполучить пусть тайную власть, но зато непосредственную и прямую. Кухня, куда он оказался как бы сослан в услужение, становится для него плацдармом боевых действий. Здесь, похоже, открывает он для себя закон, который с такой страстью излагает Иван в своей поэме устами Великого инквизитора: «Пройдут века, и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть нет и греха, а есть лишь только голодные. «Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!» - вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против Тебя и которым разрушат храм Твой. <…> Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого и вечно неблагородного людского племени с земным. <…> С хлебом Тебе давалось бесспорное знамя: дашь хлеб, и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба.» (14, 230, 231, 232).

    Очень может быть, что об этом Смердяков и раньше интуитивно догадывался. Ведь была ему изначально предложена деятельность куда более возвышенная и духовная: хотелбыло Фёдор Павлович сделать его домашним библиотекарем. Более полярную поварскойпрофессию трудно придумать. Хотя есть в них известное сходство. В книгах содержится пища духовная. Каждая книга - своеобразное интеллектуальное блюдо. Но ведь библиотекарь только обслуживающая фигура, да и то очень специфической части хозяйства. Его участие в делах дома - минимально. Если его не будет, никто и не заметит: раз в месяц пыль стряхнуть всегда найдётся кому. Нет, такая участь герою Достоевского совсем не по нутру. Писатель тонко чувствует природу смердяковского характера. Смердяков по натуре прагматик. Вполне естественно, что он остаётся равнодушен и к Гоголю, и к Смарагдову, и к Священному Писанию. Ни вымышленные характеры, ни исторические труды, ни христианское предание в практическое применение не годятся. «Ну и убирайся к чёрту, лакейская ты душа» (14, 115), - напутствовал мальчика Фёдор Павлович, не обнаружив в нём читательского рвения. «Так и закрылся опять шкаф с книгами» (14, 115). А вскоре последовало назначение в кухню.

    Смею предположить, что социальная убогость Смердякова не мешает ему лелеять поистине наполеоновские планы. Зрячто ли он учит французские вокабулы? Да и деньги карамазовскиенужны ему для бегства на Запад. «Была такая прежняя мысль-с, что с такими деньгами жизнь начну, в Москве али пуще того за границей, такая мечта была-с <…>» (15, 67). Там, в кипящей революционными событиями Европе, в мутной воде буржуазной демократии заваривается уха будущих диктатур и империй.

    Что горит во мгле?
    Что кипит в котле?
    - Фауст, ха-ха-ха,
    Посмотри - уха,
    Погляди - цари.
    О, вари, вари!.

    В едином пространстве русской литературы как не услышать в связи с нашим поваром эти пушкинские строки из «Набросков к замыслу о Фаусте»?

    И как не вспомнить ленинского тезиса, о кухарке, которая будет управлять государством.

    Всё это отнюдь не случайное совпадение метафор.

    Смердяков - оборотная сторона великого инквизитора. Точнее - его воплощение в конкретно-историческом облике. Без романтических прикрас и самообмана. Великий инквизитор - вдохновенный плод поэтической фантазии, величественный, масштабный и прекрасный, способный своим видом очаровать восторженную душу, пленить воображение. Он достоин поэмы. «Действие у меня в Испании, в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во славу Божию в стране ежедневно горели костры и

    В великолепных автодафе
    Сжигали злых еретиков», -

    расписывает Иван, переходя на стихи. На самом деле всё намного скромнее: Россия второй половины XIX века, скотопригоньевский трактир, «место у окна, отгороженное ширмами», по соседству «вся обыкновенная трактирная возня», «призывные крики, откупоривание пивных бутылок, стук бильярдных шаров, гудел орган» (14, 208). Единственные мученики в уездном городе - кошки, повешенные жестоким мальчиком. Вместо спора инквизитора с Христом - «контроверза» «за коньячком». Вся реальная действительность против Ивана, и даже его собственный кошмар восстаёт на него: «Не требуй от меня «всего великого и прекрасного» <…>, - издевается над Иваном чёрт. - Воистину ты злишься на меня за то, что я не явился тебе как-нибудь в красном сиянии, «гремя и блистая», с опалёнными крыльями, а предстал в таком скромном виде. Ты оскорблён, во-первых, в эстетических чувствах твоих, а во-вторых, в гордости: как, дескать, к такому великому человеку мог войти такой пошлый чёрт?» (15, 81).

    Смердяков - кошмар Ивана Фёдоровича наяву.

    Великий инквизитор в переводе на язык обыденности.

    В известной степени он ведь тоже - творение Ивана, который поначалу «принял было в Смердякове какое-то особенное вдруг участие, нашел его даже очень оригинальным. Сам приучил его говорить с собою, всегда однако дивясь некоторой бестолковости или лучше сказать некоторому беспокойству его ума и не понимая, что такое "этого созерцателя" могло бы так постоянно и неотвязно беспокоить. Они говорили и о философских вопросах и даже о том, почему светил свет в первый день, когда солнце, луна и звезды устроены были лишь на четвертый день, и как это понимать следует» (14, 242 - 243). Но чёрт посмеялся над Иваном: вместо «поэмы» из Смердякова получился «скверный анекдот». «Иван Федорович скоро убедился, что дело вовсе не в солнце, луне и звездах, что солнце, луна и звезды предмет хотя и любопытный, но для Смердякова совершенно третьестепенныйи что ему надо чего-то совсем другого. Так или этак, но во всяком случае начало выказываться и обличаться самолюбие необъятное и при том самолюбие оскорбленное» (Там же). Ученик быстро догнал учителя. «Смердяков видимо стал считать себя Бог знает почему в чем-то наконец с Иваном Федоровичем как бы солидарным, говорил всегда в таком тоне, будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное, что-то когда-то произнесенное с обеих сторон, лишь им обоим только известное, а другим около них копошившимся смертным так даже и непонятное» (14, 243).

    Всё то время, пока Иван искушает Алёшу своим «бунтом», развивая перед ним диалектику Злого Духа, лакей Смердяков «сидит» в душе Ивана. «Давеча, еще с рассказа Алеши о его встрече со Смердяковым, что-то мрачное и противное вдруг вонзилось в сердце его (Ивана. - П.Ф.) и вызвало в нем тотчас же ответную злобу. Потом, за разговором, Смердяков на время позабылся, но однакоже остался в его душе, и только что Иван Федорович расстался с Алешей и пошел один к дому, как тотчас же забытое ощущение вдруг быстро стало опять выходить наружу. "Да неужели же этот дрянной негодяй до такой степени может меня беспокоить!" подумалось ему с нестерпимою злобой» (14, 242). Ещё бы! Создание претендует быть творцом и предлагает соавторство. «Иван Федорович однако и тут долго не понимал этой настоящей причины своего нараставшего отвращения и наконец только лишь в самое последнее время успел догадаться в чем дело» (14, 243).

    Смердяков, будучи человеком практическим, равнодушным к поэзии, мысли Ивана трактует конкретно, по-деловому. Ему нужны понятные рецепты и технологии. Интеллектуальные эксперименты Ивана он воспринимает как готовые инструкции. То, что одному только мерещится, второй воспринимает как свершившийся факт. Как повар, Смердяков готов воплотить в жизнь всё, что ему предложит «умный человек» Иван Фёдорович Карамазов. «Поэму» переписать в поваренную книгу.

    Достоевский прекрасно понимал всю интеллектуальную и духовную мощь, созданного им образа Великого инквизитора: «Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицания Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествующей главе, которому ответом служит весь роман» (27, 48). Действительно, вся художественная структура «Братьев Карамазовых» нацелена на разрушение чар «Великого инквизитора». Непосредственный адресат «поэмы» Алёша борется с ней светом неприятия, её тайный соавтор Смердяков губит мраком согласия.

    « — Инквизитор твой не верует в Бога, вот и весь его секрет!

    — Хотя бы и так! Наконец-то ты догадался. И действительно так, действительно только в этом и весь секрет <…>» (14, 238).

    «— Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил.

    — Своим умом дошел? — криво усмехнулся Иван.

    — Вашим руководством-с.

    — А теперь стало быть в Бога уверовал, коли деньги назад отдаешь?

    — Нет-с, не уверовал-с, — прошептал Смердяков» (15, 67).

    В борьбе с поэзией зла Достоевский использует разные средства, в том числе её перевод на язык «презренной прозы». Он знает - «некрасивость убьёт». Романтические фантазии Ивана Фёдоровича, попав в руки «бульонщика» как кур в ощип, в итоге превратились в голый и безобразный трупик идеи, а эстетический пух и перья остались на кухне у Смердякова.

    Лесков Н.С. Леди Макбет Мценского уезда // Лесков Н.С. Собр. соч. в 12 т. - М.: Правда, 1989. - Т. 5. - С.255.